Не извольте тревожиться все будет правильно


Авантюрно-мистическая сказка для взрослых

Как уже вошло в обычай, бравый гусарский корнет Ярчевский был встречен в доме Алексея Сергеевича с большим радушием – разве что пушки не палили да многочисленная дворня не высыпала навстречу с приветственными криками: по причине совершеннейшего отсутствия и того, и другого. Но неизменный Семен даже и не подумал заикнуться, что барина, мол, дома нет, а с воодушевлением шустро распахнул дверь перед гостем.

Сам хозяин, правда, был сегодня то ли не в духе, то ли чем-то не на шутку озабочен. Несмотря на радушный, как обычно, прием, оказанный корнету, сразу чувствовалось, что мысли его витают где-то далеко. И дело было определенно не в визите легкокрылой музы: проходя к креслу, Ольга украдкой бросила взгляд на кипу бумаг на столе, которые никак не походили на черновики виршей – это были бумаги казенного вида, исписанные безукоризненным писарским почерком, по аккуратности напоминавшим печатный шрифт; иные имели печатные грифы казенных учреждений…


Алексей Сергеевич оказался достаточно деликатен, чтобы не пытаться прямо отделаться от незваного гостя, но некоторое напряжение все же повисло в воздухе. Ольга сделала вид, что ничего не замечает: она-то как раз пришла не из-за светских пустяков, а по серьезному делу и проявлять подобную деликатность не собиралась…

От предложенного чубука она, как всегда, отказалась: изображая мужчину, тем не менее нисколечко не стремилась осваивать курение. Этот мужской обычай ей был решительно неприятен, и ничего хорошего она в нем не видела. Дождавшись, когда хозяин, приняв от Семена зажженную трубку, усядется в кресло напротив и сделает пару затяжек, мастерски скрывая легкое раздражение, Ольга решила без малейшего промедления брать быка за рога.

– Простите великодушно, Алексей Сергеевич, – начала она, – я же вижу, что вы заняты важными делами и мой визит определенно не к месту сегодня, хотя вы из деликатности и не решаетесь сказать об этом прямо. Но так уж сложилось, что и я пришел не из желания убить время, а по чрезвычайно серьезному делу, каковое касается отнюдь не меня. И пришел я к вам не как к доброму приятелю, а как к чиновнику Третьего отделения собственной его императорского величества канцелярии. Дело совершенно по вашей части, тут и думать не надо…

Лицо хозяина моментально приняло столь казенное выражение, что Ольге невольно примерещились сухая барабанная дробь, тяжелый солдатский шаг, жесткие воинские команды…


– Что же стряслось? – тихо осведомился он. – Вам требуется моя помощь?

– Мне – ни малейшей. Помощь необходима государю…

Во взгляде хозяина мелькнуло недоумение.

– Корнет, вы, часом, сегодня не употребили ли шампанского сверх меры?

Ольга сказала насколько могла убедительно:

– Друг мой, я трезвехонек…

– Вы говорите об исключительно серьезных вещах…

– Я знаю, – сказала Ольга. – Я потому к вам и пришел. Кроме вас, никто не сможет меня выслушать и принять должные меры. Других близких знакомых, имеющих отношение к… некоторым государственным учреждениям, у меня попросту нет.

– Что случилось? – серьезно спросил Алексей Сергеевич.

– Пока – ничего. Но очень скоро случится. В гвардии составился заговор, Алексей Сергеевич. И замешана не только гвардия, но и люди из высшего общества, весьма высокопоставленные и даже вхожие во дворец. Дело зашло достаточно далеко, сейчас всерьез говорят не просто о мятеже, а об убийстве императора… Я вам назову лишь главные фамилии: камергер Вязинский, полковник Кестель, граф Биллевич, фон Бок, полковник конной артиллерии Лансдорф, кавалергарды Криницын и Страхов, лейб-гусары Темиров и Карпинский… Это далеко не полный список вожаков, некоторых, скорее всего, я просто не знаю… Мне точно известно: совсем скоро, во время больших царскосельских маневров, на государя будет совершено покушение. Намеченный в цареубийцы злоумышленник известен: это флигель-адъютант Вистенгоф. Он уже получил от сообщников кинжал, которым должен… Это очень серьезно. Они уже почти в открытую поднимают тосты за «гибель тирана» – и замыслы у них, мне думается, грандиозные, речь идет о перемене образа власти в случае удачи, о республике… Вот и все, если вкратце.


Ненадолго повисло тяжелое молчание, и Ольге очень не понравилось выражение лица собеседника: с него в мгновение ока исчезли казенность, напряженность, любопытство.

– И откуда же у вас столь ошеломительные сведения, друг мой? – небрежно спросил Алексей Сергеевич.

Ольга без промедления выпалила заранее заготовленную фразу:

– Поздно ночью, когда выпито было уже немало, мне об этом поведал один весьма не сдержанный на язык человек.

– Так-так-так… – произнес Алексей Сергеевич чуть ли не со скукой. – Ну да, разумеется…

И вновь наступила тишина. Ольге стало ясно, что все складывается совсем не так, как ей представлялось.

– Отчего вы молчите?

– Думаю, – ответил Алексей Сергеевич. – Взвешиваю, прикидываю, осмысливаю… Положа руку на сердце, корнет, я бы не поверил ни одному вашему слову, если бы вы стали уверять меня, что эти жуткие заговорщики вовлекли и вас в свой круг, приняли в члены тайного антимонархического общества, открыли секреты и намерения на ближайшее будущее – разумеется, после страшных клятв ваших в верности…

– Неужели такого не могло бы со мной случиться?

– Простите, но я сильно сомневаюсь, друг мой.


говоры, особенно те, что связаны с убийством монарха и переменой образа власти, – материя сложная, весьма специфическая. В подобное предприятие людей обычно вовлекают, исходя из голого практицизма – исключительно по принципу их полезности. Между тем вы, Олег Петрович… Бога ради, не обижайтесь, но в нынешнем своем качестве вы были бы им решительно неинтересны: заговорщикам не может принести ни малейшей пользы обычный корнет армейской кавалерии, чья часть к тому же расквартирована в сотнях верст от столицы… Какая им от такого корнета выгода? В первую очередь заговорщиков интересуют люди, имеющие влияние на гвардию, столичный гарнизон, общественное мнение, наконец, люди, занимающие немалые посты, позволяющие влиять на события… Так что, начни вы рассказывать о своей вовлеченности в заговор, я бы вам не поверил с самого начала. А так… (он откровенно улыбался) я не сомневаюсь: то, что вы мне с замиранием сердца поведали, вы и в самом деле от кого-то слышали. Кто-то вам все это рассказал…

Источник: rubook.org

— Господин Губарев, у которого я имел удовольствие вас видеть сегодня, — начал он, — меня вам не отрекомендовал; так уж, если вы позволите, я сам себя рекомендую: Потугин, отставной надворный советник, служил в министерстве финансов, в Санкт-Петербурге. Надеюсь, что вы не найдете странным…я вообще не имею привычки так внезапно знакомиться… но с вами…


Тут Потугин замялся и попросил кельнера принести ему рюмочку киршвассера. «Для храбрости», — прибавил он с улыбкой.

Литвинов с удвоенным вниманием посмотрел на это последнее изо всех тех новых лиц, с которыми ему в тот день пришлось столкнуться, и тотчас же подумал: «Этот не то, что те».

Действительно, не то. Пред ним сидел, перебирая по краю стола тонкими ручками, человек широкоплечий, с просторным туловищем на коротких ногах, с понурою курчавою головой, с очень умными и очень печальными глазками под густыми бровями, с крупным правильным ртом, нехорошими зубами и тем чисто русским носом, которому присвоено название картофеля; человек с виду неловкий и даже диковатый, но уже, наверное, недюжинный. Одет он был небрежно: старомодный сюртук сидел на нем мешком, и галстук сбился на сторону. Его внезапная доверчивость не только не показалась Литвинову назойливостью, но, напротив, втайне ему польстила: нельзя было не видеть, что за этим человеком не водилось привычки навязываться незнакомым. Странное впечатление произвел он на Литвинова: он возбуждал в нем и уважение, и сочувствие, и какое-то невольное сожаление.

— Так я не беспокою вас? — повторил он мягким, немного сиплым и слабым голосом, который как нельзя лучше шел ко всей его фигуре.

— Помилуйте, — возразил Литвинов, — я, напротив, очень рад.

— В самом деле? Ну, так и я рад. Я слышал об вас много; я знаю, чем вы занимаетесь и какие ваши намерения. Дело хорошее. То-то вы и молчали сегодня.


— Да и вы, кажется, говорили мало, — заметил Литвинов.

Потугин вздохнул.

— Другие уж больно много рассуждали-с. Я слушал. Ну что, — прибавил он, помолчав немного и как-то забавно уставив брови, — понравилось вам наше Вавилонское столпотворение?

— Именно столпотворение. Вы прекрасно сказали. Мне все хотелось спросить у этих господ, из чего они так хлопочут?

Потугин опять вздохнул.

— В том-то и штука что они и сами этого не ведают-с. В прежние времена про них бы так выразились: «Они, мол, слепые орудия высших целей; ну, а теперь мы употребляем более резкие эпитеты. И заметьте, что, собственно, я нисколько не намерен обвинять их; скажу более, они все… то есть почти все, прекрасные люди. Про госпожу Суханчикову я, например, наверно знаю очень много хорошего: она последние свои деньги отдала двум бедным племянницам. Положим, тут действовало желание пощеголять, порисоваться, но согласитесь, замечательное самоотвержение в женщине, которая сама небогата! Про господина Пищалкина и говорить нечего; ему непременно, со временем, крестьяне его участка поднесут серебряный кубок в виде арбуза, а может быть, и икону с изображением его ангела, и хотя он им скажет в своей благодарственной речи, что он не заслуживает подобной чести, но это он неправду скажет: он ее заслуживает. У господина Бамбаева, вашего приятеля, сердце чудное; правда, у него, как у поэта Языкова, который, говорят, воспевал разгул, сидя за книгой и кушая воду, — восторг, собственно, ни на что не обращенный, но все же восторг; и господин Ворошилов тоже добрейший; он, как все люди его школы, люди золотой доски, точно на ординарцы прислан к науке, к цивилизации, и даже молчит фразисто, но он еще так молод! Да, да, все это люди отличные, а в результате ничего не выходит; припасы первый сорт, а блюдо хоть в рот не бери.


Литвинов с возрастающим удивлением слушал Потугина: все приемы, все обороты его неторопливой, но самоуверенной речи изобличали и уменье и охоту говорить. Потугин, точно, и любил и умел говорить; но как человек, из которого жизнь уже успела повытравить самолюбие, он с философическим спокойствием ждал случая, встречи по сердцу.

— Да, да, — начал он снова, с особым, ему свойственным, не болезненным, но унылым юмором, — это все очень, странно-с. И вот еще что прошу заметить. Сойдется, например, десять англичан, они тотчас заговорят о подводном телеграфе, о налоге на бумагу, о способе выделывать, крысьи шкуры, то есть о чем-нибудь положительном, определенном; сойдется десять немцев, ну, тут, разумеется, Шлезвиг-Гольштейн и единство Германии явятся на сцену; десять французов сойдется, беседа неизбежно коснется «клубнички», как они там ни виляй; а сойдется десять русских, мгновенно возникает вопрос, — вы имели случай сегодня в том убедиться, — вопрос о значении, о будущности России, да в таких общих чертах, от яиц Леды, бездоказательно, безвыходно.


ют, жуют они этот несчастный вопрос, словно дети кусок гуммиластика: ни соку, ни толку. Ну, и конечно, тут же, кстати, достанется и гнилому Западу. Экая притча, подумаешь! Бьет он нас на всех пунктах, этот Запад, — а гнил! И хоть бы мы действительно его презирали, — продолжал Потугин, — а то ведь это все фраза и ложь. Ругать-то мы его ругаем, а только его мнением и дорожим, то есть, в сущности, мнением парижских лоботрясов. У меня есть знакомый, и хороший, кажется, человек, отец семейства, уже немолодой; так тот несколько дней в унынии находился оттого, что в парижском ресторане спросил себе une portion de biftek aux pommes de terre[1], а настоящий француз тут же крикнул: «Garcon! biftek pommes!»[2] Сгорел мой приятель от стыда! И потом везде кричал: «Вiftek pommes!» — и других учил. Самые даже лоретки удивляются благоговейному трепету, с которым наши молодые степняки входят в их позорную гостиную… боже мой! думают они, ведь это где я? У самой Аnnah deslions!!

— Скажите, пожалуйста, — спросил Литвинов, — чему вы приписываете несомненное влияние Губарева на всех его окружающих? Не дарованиям, не способностям же его?

— Нет-с, нет-с; у него этого ничего не имеется…

— Так характеру, что ли?

— И этого нет-с, а у него много воли-с. Мы, славяне, вообще, как известно, этим добром не богаты и перед ним пасуем.


сподин Губарев захотел быть начальником, и все его начальником признали. Что прикажете делать?! Правительство освободило нас от крепостной зависимости, спасибо ему; но привычки рабства слишком глубоко в нас внедрились; не скоро мы от них отделаемся. Нам во всем и всюду нужен барин; барином этим бывает большею частью живой субъект, иногда какое-нибудь так называемое направление над нами власть возымеет… теперь, например, мы все к естественным наукам в кабалу записались… Почему, в силу каких резонов мы записываемся в кабалу, это дело темное; такая уж, видно, наша натура. Но главное дело, чтоб был у нас барин. Ну, вот он и есть у нас; это, значит, наш, а на все остальное мы наплевать! Чисто холопы! И гордость холопская, и холопское уничижение. Новый барин народился — старого долой! То был Яков, а теперь Сидор; в ухо Якова, в ноги Сидору! Вспомните, какие в этом роде происходили у нас проделки! Мы толкуем об отрицании как об отличительном нашем свойстве; но и отрицаем-то мы не так, как свободный человек, разящий шпагой, а как лакей, лупящий кулаком, да еще, пожалуй, и лупит-то он по господскому приказу. Ну-с, а народ мы тоже мягкий; в руки нас взять не мудрено. Вот таким-то образом и господин Губарев попал в барья; долбил-долбил в одну точку и продолбился. Видят люди: большого мнения о себе человек, верит в себя, приказывает — главное, приказывает; стало быть, он прав и слушаться его надо. Все наши расколы, наши Онуфриевщины да Акулиновщины именно так и основались. Кто палку взял, тот и капрал. У Потугина покраснели щеки и глаза потускнели; но — странное дело! — речь его, горькая и даже злая, не отзывалась желчью, а скорее печалью, и правдивою, искреннею печалью.


— Вы как с Губаревым познакомились? — спросил Литвинов.

— Я его давно знаю-с. И заметьте, какая у нас опять странность: иной, например, сочинитель, что ли, весь свой век и стихами и прозой бранил пьянство, откуп укорял… да вдруг сам взял да два винные завода купил и снял сотню кабаков — и ничего! Другого бы с лица земли стерли, а его даже не упрекают. Вот и господин Губарев: он и славянофил, и демократ, и социалист, и все что угодно, а именьем его управлял и теперь еще управляет брат, хозяин в старом вкусе, из тех, что дантистами величали. И та же госпожа Суханчикова, которая заставляет госпожу Бичер-Стоу бить по щекам Тентелеева, перед Губаревым чуть не ползает. А ведь только за ним и есть, что он умные книжки читает да все в глубину устремляется. Какой у него дар слова, вы сегодня сами судить могли; и это еще слава богу, что он мало говорит, все только ежится. Потому что когда он в духе да нараспашку, так даже мне, терпеливому человеку, невмочь становится. Начнет подтрунивать да грязные анекдотцы рассказывать, да, да, наш великий господин Губарев рассказывает грязные анекдоты и так мерзко смеется при этом…

— Будто вы так терпеливы? — промолвил Литвинов. Я, напротив, полагал… Но позвольте узнать, как ваше имя и отчество?

Потугин отхлебнул немного киршвассеру.

— Меня зовут Созонтом… Созонтом Иванычем. Дали мне это прекрасное имя в честь родственника, архимандрита, которому я только этим и обязан. Я, если смею так выразиться, священнического поколения. А что вы насчет терпенья сомневаетесь, так это напрасно: я терпелив. Я двадцать два года под начальством родного дядюшки, действительного статского советника Иринарха Потугина, прослужил. Вы его не изволили знать?

— Нет.

— С чем вас поздравляю. Нет, я терпелив. Но «возвратимся на первое», как говорит почтенный мой собрат, сожженный протопоп Аввакум. Удивляюсь я, милостивый государь, своим соотечественникам. Все унывают, все повесивши нос ходят, и в то же время все исполнены надеждой и чуть что, так на стену и лезут. Воть хоть бы славянофилы, к которым господин Губарев себя причисляет: прекраснейшие люди, а та же смесь отчаяния и задора, тоже живут буквой «буки». Все, мол, будет, будет. В наличности ничего нет, и Русь в целые десять веков ничего своего не выработала, ни в управлении, ни в суде, ни в науке, ни в искусстве, ни даже в ремесле… Но постойте, потерпите: все будет. А почему будет, позвольте полюбопытствовать? А потому, что мы, мол, образованные люди, дрянь; но народ… о, это великий народ! Видите этот армяк? вот откуда все пойдет. Все другие идолы разрушены; будемте же верить в армяк. Ну, а коли армяк выдаст? Нет, он не выдаст, прочтите Кохановскую, и очи в потолоки! Право, если б я был живописцем, вот бы я какую картину написал: образованный человек стоит перед мужиком и кланяется ему низко: вылечи, мол, меня, батюшка-мужичок, я пропадаю от болести; а мужик в свою очередь низко кланяется образованному человеку: научи, мол, меня, батюшка -барин, я пропадаю от темноты. Ну, и, разумеется, оба ни с места. А стоило бы только действительно смириться — не на одних словах — да попризанять у старших братьев, что они придумали и лучше нас и прежде нас! Кельнер, нох эйн глэзхен кирш![3] Вы не думайте, что я пьяница, но алкоголь развязывает мне язык.

— После того, что вы сейчас сказали, — промолвил с улыбкой Литвинов, — мне нечего и спрашивать, к какой вы принадлежите партии и какого мнения вы о Европе. Но позвольте мне сделать вам одно замечание. Вот вы говорите, что нам следует занимать, перенимать у наших старших братьев; но как же возможно перенимать, не соображаясь с условиями климата, почвы, с местными, с народными особенностями? Отец мой, помнится, выписал от Бутенопов чугунную, отлично зарекомендованную веялку; веялка эта, точно, была очень хороша — и что же? Она целых пять лет простояла в сарае безо всякой пользы, пока ее не заменила деревянная американская — гораздо более подходящая к нашему быту и к нашим привычкам, как вообще все американские машины. Нельзя, Созонт Иванович, перенимать зря.

Потугин приподнял голову.

— Не ожидал я от вас такого возражения, почтеннейший Григорий Михайлович, — начал он погодя немного. — Кто же вас заставляет перенимать зря? Ведь вы чужое берете не потому, что оно чужое, а потому, что оно вам пригодно: стало быть, вы соображаете, вы выбираете. А что до результатов — так вы не извольте беспокоиться: своеобразность в них будет в силу самых этих местных, климатических и прочих условий, о которых вы упоминаете. Вы только предлагайте пищу добрую, а народный желудок ее переварит по-своему; и со временем, когда организм окрепнет, он даст свой сок. Возьмите пример хоть с нашего языка. Петр Великий наводнил его тысячами чужеземных слов, голландских, французских, немецких: слова эти выражали понятия, с которыми нужно было познакомить русский народ; не мудрствуя и не церемонясь.. Петр вливал эти слова целиком, ушатами, бочками в нашу утробу. Сперва — точно, вышло нечто чудовищное, а потом — началось именно то перевариванье, о котором я вам докладывал. Понятия привились и усвоились; чужие формы постепенно испарились, язык в собственных недрах нашел чем их заменить — и теперь ваш покорный слуга, стилист весьма посредственный, берется перевести любую страницу из Гегеля… да-с, да-с, из Гегеля… не употребив ни одного неславянского слова. Что произошло с языком, то, должно надеяться, произойдет и в других сферах. Весь вопрос в том — крепка ли натура? а наша натура — ничего, выдержит: не в таких была передрягах. Бояться за свое здоровье, за свою самостоятельность могут одни нервные больные да слабые народы; точно так же как восторгаться до пены у рта тому, что мы, мол, русские, — способны одни праздные люди. Я очень забочусь о своем здоровье, но в восторг от него не прихожу: совестно-с.

— Все так, Созонт Иваныч, — заговорил в свою очередь Литвинов, — но зачем же непременно подвергать нас подобным испытаниям? Сами ж вы говорите, что сначала вышло нечто чудовищное! Ну — а коли это чудовищное так бы и осталось? Да оно и осталось, вы сами знаете.

— Только не в языке — а уж это много значит! А наш народ не я делал; не я виноват, что ему суждено проходить через такую школу. «Немцы правильно развивались, кричат славянофилы, — подавайте и нам правильное развитие!» Да где ж его взять, когда самый первый исторический поступок нашего племени — призвание себе князей из-за моря — есть уже неправильность, ненормальность, которая повторяется на каждом из нас до сих пор; каждый из нас, хоть раз в жизни, непременно чему-нибудь чужому, не русскому сказал: «Иди владети и княжити надо мною!» Я, пожалуй, готов согласиться, что, вкладывая иностранную суть в собственное тело, мы никак не можем наверное знать наперед, что такое мы вкладываем: кусок хлеба или кусок яда? Да ведь известное дело: от худого к хорошему никогда не идешь через лучшее, а всегда через худшее, — и яд в медицине бывает полезен. Одним только тупицам или пройдохам прилично указывать с торжеством на бедность крестьян после освобождения, на усиленное их пьянство после уничтожения откупов… Через худшее к хорошему!

Потугин провел рукой по лицу.

— Вы спрашивали меня, какого я мнения о Европе, начал он опять, — я удивляюсь ей и предан ее началам до чрезвычайности и нисколько не считаю нужным это скрывать. Я давно… нет, недавно… с некоторых пор, перестал бояться высказывать свои убеждения… Ведь вот и вы не усомнились заявить господину Губареву свой образ мыслей. Я, слава богу, перестал соображаться с понятиями, воззрениями, привычками человека, с которым беседую. В сущности, я ничего не знаю хуже той ненужной трусости, той подленькой угодливости, в силу которой, посмотришь, иной важный сановник у нас подделывается к ничтожному в его глазах студентику, чуть не заигрывает с ним, зайцем к нему забегает. Ну, положим, сановник так поступает из желания популярности, а нашему брату, разночинцу, из чего вилять? Да-с, да-с, я западник, я предан Европе; то есть, говоря точнее, я предан образованности, той самой образованности, над которою так мило у нас теперь потешаются, — цивилизации, — да, да, это слово еще лучше, — и люблю ее всем сердцем, и верю в нее, и другой веры у меня нет и не будет. Это слово: ци…ви…ли…зация (Потугин отчетливо, с ударением произнес каждый слог) — и понятно, и чисто, и свято, а другие все, народность там, что ли, слава, кровью пахнут… бог с ними!

— Ну, а Россию, Созонт Иваныч, свою родину, вы любите?

Потугин провел рукой по лицу.

— Я ее страстно люблю и страстно ее ненавижу.

Литвинов пожал плечами.

— Это старо, Созонт Иваныч, это общее место.

— Так что же такое? Что за беда? Вот чего испугались! Общее место! Я знаю много хороших общих мест. Да вот, например: свобода и порядок — известное общее место. Что ж, по-вашему, лучше, как у нас: чиноначалие и безурядица? И притом, разве все эти фразы, от которых так много пьянеет молодых голов: презренная буржуазия, souverainité du peuple[4], право на работу, — разве они тоже не общие места? А что до любви, неразлучной с ненавистью.

— Байроновщина, — перебил Литвинов, — романтизм тридцатых годов.

— Вы ошибаетесь, извините-с; первый указал на подобное смешение чувств Катулл, римский поэт Катулл[5] две тысячи лет тому назад. Я это у него вычитал, потому что несколько знаю по-латыни, вследствие моего, если смею так выразиться, духовного происхождения. Да-с; я и люблю и ненавижу свою Россию, свою странную, милую, скверную, дорогую родину. Я теперь вот ее покинул: нужно было проветриться немного после двадцатилетнего сидения за казенным столом, в казенном здании; я покинул Россию, и здесь мне очень приятно и весело; но я скоро назад поеду, я это чувствую. Хороша садовая земля… да не расти на ней морошке!

— Вам весело, вам приятно, и мне здесь хорошо, — сказал Литвинов, — и я сюда учиться приехал; но это не мешает мне видеть хоть бы вот подобные штучки… — Он указал на двух проходивших лореток, около которых кривлялось и картавило несколько членов Жокей-клуба, и на игорную залу, набитую битком, несмотря на позднее время дня.

— Да кто же вам сказал, что и я слеп на это? — подхватил Потугин. — Только, извините меня, ваше замечание напоминает мне торжествующие указания наших несчастных журнальцев во время Крымской кампании на недостатки английского военного управления, разоблаченные «Тэймсом». Я сам не оптимист, и все человеческое, вся наша жизнь, вся эта комедия с трагическим концом не представляется мне в розовом свете; но зачем навязывать именно Западу то, что, быть может, коренится в самой нашей человеческой сути? Этот игорный дом безобразен, точно; ну, а доморощенное наше шулерство небось красивее? Нет, любезнейший Григорий Михайлович, будемте посмирнее да потише: хороший ученик видит ошибки своего учителя, но молчит о них почтительно; ибо самые эти ошибки служат ему в пользу и наставляют его на прямой путь. А если вам непременно хочется почесать зубки насчет гнилого Запада, то вот бежит рысцой князь Коко; он, вероятно, спустил в четверть часа за зеленым столом трудовой, вымученный оброк полутораста семейств, нервы его раздражены, притом я видел, он сегодня у Маркса перелистывал брошюру Вельйо… Отличный вам будет собеседник!

— Да позвольте, позвольте, — поспешно проговорил Литвинов, видя, что Потугин приподнимается с места. — Я князя Коко знаю очень мало и, уж конечно, предпочитаю беседу с вами…

— Очень вам благодарен, — перебил его Потугин, вставая и раскланиваясь, — но я уже так-таки многонько беседовал с вами, то есть, собственно, говорил я один, а вы, вероятно, сами по себе заметили, что человеку всегда как-то совестно и неловко становится, когда он много наговорит — один. Особенно так, с первого раза: вот, мол, я каков, посмотри! До приятного свиданья… А я, повторяю, очень рад моему знакомству с вами.

— Да постойте, Созонт Иваныч, скажите, по крайней мере, где вы живете и долго ли здесь намерены остаться?

Потугина как будто слегка покоробило.

— С неделю я еще останусь в Бадене, а впрочем, мы можем сходиться вот тут, у Вебера или у Маркса. А не то я к вам зайду.

— Все-таки мне нужно знать ваш адрес.

— Да. Но вот что: я не один.

— Вы женаты? — внезапно спросил Литвинов.

— Нет, помилуйте… зачем так несообразно говорить?.. Но со мной девица.

— А! — с вежливою ужимкой, как бы извиняясь, промолвил Литвинов и потупил глаза.

— Ей всего шесть лет, — продолжал Потугин. — Она сирота… дочь одной дамы… одной моей хорошей знакомой. Уж мы лучше будем сходиться здесь. Прощайте-с.

Он нахлобучил шляпу на свою курчавую голову и быстро удалился, мелькнув раза два под газовыми рожками, довольно скупо освещающими дорогу, ведущую к Лихтенталевской аллее.

Источник: ru.wikisource.org

Боги, боги мои! Как грустна вечерняя земля! Как таинственны туманы над болотами. Кто блуждал в этих туманах, кто много страдал перед смертью, кто летел над этой землей, неся на себе непосильный груз, тот это знает. Это знает уставший. И он без сожаления покидает туманы земли, ее болотца и реки, он отдается с легким сердцем в руки смерти, зная, что только она одна <успокоит его.> Волшебные черные кони и те утомились и несли своих всадников медленно, и неизбежная ночь стала их догонять. Чуя ее за своею спиною, притих даже неугомонный Бегемот и, вцепившись в седло когтями, летел молчаливый и серьезный, распушив свой хвост. Ночь начала закрывать черным платком леса и луга, ночь зажигала печальные огонечки где-то далеко внизу, теперь уже неинтересные и ненужные ни Маргарите, ни мастеру, чужие огоньки. Ночь обгоняла кавалькаду, сеялась на нее сверху и выбрасывала то там, то тут в загрустившем небе белые пятнышки звезд.

Ночь густела, летела рядом, хватала скачущих за плащи и, содрав их с плеч, разоблачала обманы. И когда Маргарита, обдуваемая прохладным ветром, открывала глаза, она видела, как меняется облик всех летящих к своей цели.

Когда же навстречу им из-за края леса начала выходить багровая и полная луна, все обманы исчезли, свалилась в болото, утонула в туманах колдовская нестойкая одежда.

Вряд ли теперь узнали бы Коровьева-Фагота, самозванного переводчика при таинственном и не нуждающемся ни в каких переводах консультанте, в том, кто теперь летел непосредственно рядом с Воландом по правую руку подруги мастера. На месте того, кто в драной цирковой одежде покинул Воробьевы горы под именем Коровьева-Фагота, теперь скакал, тихо звеня золотою цепью повода, темно-фиолетовый рыцарь с мрачнейшим и никогда не улыбающимся лицом. Он уперся подбородком в грудь, он не глядел на луну, он не интересовался землею под собою, он думал о чем-то своем, летя рядом с Воландом.

− Почему он так изменился? − спросила тихо Маргарита под свист ветра у Воланда.

− Рыцарь этот когда-то неудачно пошутил, − ответил Воланд, поворачивая к Маргарите свое лицо с тихо горящим глазом, − его каламбур, который он сочинил, разговаривая о свете и тьме, был не совсем хорош. И рыцарю пришлось после этого прошутить немного больше и дольше, нежели он предполагал. Но сегодня такая ночь, когда сводятся счеты. Рыцарь свой счет оплатил и закрыл!

Ночь оторвала и пушистый хвост у Бегемота, содрала с него шерсть и расшвыряла ее клочья по болотам. Тот, кто был котом, потешавшим князя тьмы, теперь оказался худеньким юношей, демоном-пажом, лучшим шутом, какой существовал когда-либо в мире. Теперь притих и он и летел беззвучно, подставив свое молодое лицо под свет, льющийся от луны.

Сбоку всех летел, блистая сталью доспехов, Азазелло. Луна изменила и его лицо. Исчез бесследно нелепый безобразный клык, и кривоглазие оказалось фальшивым. Оба глаза Азазелло были одинаковые, пустые и черные, а лицо белое и холодное. Теперь Азазелло летел в своем настоящем виде, как демон безводной пустыни, демон-убийца.

Себя Маргарита видеть не могла, но она хорошо видела, как изменился мастер. Волосы его белели теперь при луне и сзади собирались в косу, и она летела по ветру. Когда ветер отдувал плащ от ног мастера, Маргарита видела на ботфортах его то потухающие, то загорающиеся звездочки шпор. Подобно юноше-демону, мастер летел, не сводя глаз с луны, но улыбался ей, как будто знакомой хорошо и любимой, и что-то, по приобретенной в комнате N 118-й привычке, сам себе бормотал.

И, наконец, Воланд летел тоже в своем настоящем обличье. Маргарита не могла бы сказать, из чего сделан повод его коня, и думала, что возможно, что это лунные цепочки и самый конь − только глыба мрака, и грива этого коня − туча, а шпоры всадника − белые пятна звезд.

Так летели в молчании долго, пока и сама местность внизу не стала меняться. Печальные леса утонули в земном мраке и увлекли за собою и тусклые лезвия рек. Внизу появились и стали отблескивать валуны, а между ними зачернели провалы, в которые не проникал свет луны.

Воланд осадил своего коня на каменистой безрадостной плоской вершине, и тогда всадники двинулись шагом, слушая, как кони их подковами давят кремни и камни. Луна заливала площадку зелено и ярко, и Маргарита скоро разглядела в пустынной местности кресло и в нем белую фигуру сидящего человека. Возможно, что этот сидящий был глух или слишком погружен в размышление. Он не слыхал, как содрогалась каменистая земля под тяжестью коней, и всадники, не тревожа его, приблизились к нему.

Луна хорошо помогала Маргарите, светила лучше, чем самый лучший электрический фонарь, и Маргарита видела, что сидящий, глаза которого казались слепыми, коротко потирает свои руки и эти самые незрячие глаза вперяет в диск луны. Теперь уж Маргарита видела, что рядом с тяжелым каменным креслом, на котором блестят от луны какие-то искры, лежит темная, громадная остроухая собака и так же, как ее хозяин, беспокойно глядит на луну.

У ног сидящего валяются черепки разбитого кувшина и простирается невысыхающая черно-красная лужа.

Всадники остановили своих коней.

− Ваш роман прочитали, − заговорил Воланд, поворачиваясь к мастеру, − и сказали только одно, что он, к сожалению, не окончен. Так вот, мне хотелось показать вам вашего героя. Около двух тысяч лет сидит он на этой площадке и спит, но когда приходит полная луна, как видите, его терзает бессонница. Она мучает не только его, но и его верного сторожа, собаку. Если верно, что трусость − самый тяжкий порок, то, пожалуй, собака в нем не виновата. Единственно, чего боялся храбрый пес, это грозы. Ну что ж, тот, кто любит, должен разделять участь того, кого он любит.

− Что он говорит? − спросила Маргарита, и совершенно спокойное ее лицо подернулось дымкой сострадания.

− Он говорит, − раздался голос Воланда, − одно и то же, он говорит, что и при луне ему нет покоя и что у него плохая должность. Так говорит он всегда, когда не спит, а когда спит, то видит одно и то же − лунную дорогу, и хочет пойти по ней и разговаривать с арестантом Га-Ноцри, потому, что, как он утверждает, он чего-то не договорил тогда, давно, четырнадцатого числа весеннего месяца нисана. Но, увы, на эту дорогу ему выйти почему-то не удается, и к нему никто не приходит. Тогда, что же поделаешь, приходится разговаривать ему с самим собою. Впрочем, нужно же какое-нибудь разнообразие, и к своей речи о луне он нередко прибавляет, что более всего в мире ненавидит свое бессмертие и неслыханную славу. Он утверждает, что охотно бы поменялся своею участью с оборванным бродягой Левием Матвеем.

− Двенадцать тысяч лун за одну луну когда-то, не слишком ли это много?

− спросила Маргарита.

− Повторяется история с Фридой? − сказал Воланд, − но, Маргарита, здесь не тревожьте себя. Все будет правильно, на этом построен мир.

− Отпустите его, − вдруг пронзительно крикнула Маргарита так, как когда-то кричала, когда была ведьмой, и от этого крика сорвался камень в горах и полетел по уступам в бездну, оглашая горы грохотом. Но Маргарита не могла сказать, был ли это грохот падения или грохот сатанинского смеха. Как бы то ни было, Воланд смеялся, поглядывая на Маргариту, и говорил:

− Не надо кричать в горах, он все равно привык к обвалам, и это его не встревожит. Вам не надо просить за него, Маргарита, потому что за него уже попросил тот, с кем он так стремится разговаривать, − тут Воланд опять повернулся к мастеру и сказал: − Ну что же, теперь ваш роман вы можете кончить одною фразой!

Мастер как будто бы этого ждал уже, пока стоял неподвижно и смотрел на сидящего прокуратора. Он сложил руки рупором и крикнул так, что эхо запрыгало по безлюдным и безлесым горам:

− Свободен! Свободен! Он ждет тебя!

Горы превратили голос мастера в гром, и этот же гром их разрушил.

Проклятые скалистые стены упали. Осталась только площадка с каменным креслом. Над черной бездной, в которую ушли стены, загорелся необъятный город с царствующими над ним сверкающими идолами над пышно разросшимся за много тысяч этих лун садом. Прямо к этому саду протянулась долгожданная прокуратором лунная дорога, и первым по ней кинулся бежать остроухий пес.

Человек в белом плаще с кровавым подбоем поднялся с кресла и что-то прокричал хриплым, сорванным голосом. Нельзя было разобрать, плачет ли он или смеется, и что он кричит. Видно было только, что вслед за своим верным стражем по лунной дороге стремительно побежал и он.

− Мне туда, за ним? − спросил беспокойно мастер, тронув поводья.

− Нет, − ответил Воланд, − зачем же гнаться по следам того, что уже окончено?

− Так, значит, туда? − спросил мастер, повернулся и указал назад, туда, где соткался в тылу недавно покинутый город с монастырскими пряничными башнями, с разбитым вдребезги солнцем в стекле.

− Тоже нет, − ответил Воланд, и голос его сгустился и потек над скалами, − романтический мастер! Тот, кого так жаждет видеть выдуманный вами герой, которого вы сами только что отпустили, прочел ваш роман. − Тут Воланд повернулся к Маргарите: − Маргарита Николаевна! Нельзя не поверить в то, что вы старались выдумать для мастера наилучшее будущее, но, право, то, что я предлагаю вам, и то, о чем просил Иешуа за вас же, за вас, − еще лучше. Оставьте их вдвоем, − говорил Воланд, склоняясь со своего седла к седлу мастера и указывая вслед ушедшему прокуратору, − не будем им мешать.

И, может быть, до чего-нибудь они договорятся, − тут Воланд махнул рукой в сторону Ершалаима, и он погас.

− И там тоже, − Воланд указал в тыл, − что делать вам в подвальчике?

− тут потухло сломанное солнце в стекле. − Зачем? − продолжал Воланд убедительно и мягко, − о, трижды романтический мастер, неужто вы не хотите днем гулять со своею подругой под вишнями, которые начинают зацветать, а вечером слушать музыку Шуберта? Неужели ж вам не будет приятно писать при свечах гусиным пером? Неужели вы не хотите, подобно Фаусту, сидеть над ретортой в надежде, что вам удастся вылепить нового гомункула? Туда, туда.

Там ждет уже вас дом и старый слуга, свечи уже горят, а скоро они потухнут, потому что вы немедленно встретите рассвет. По этой дороге, мастер, по этой.

Прощайте! Мне пора.

− Прощайте! − одним криком ответили Воланду Маргарита и мастер. Тогда черный Воланд, не разбирая никакой дороги, кинулся в провал, и вслед за ним, шумя, обрушилась его свита. Ни скал, ни площадки, ни лунной дороги, ни Ершалаима не стало вокруг. Пропали и черные кони. Мастер и Маргарита увидели обещанный рассвет. Он начинался тут же, непосредственно после полуночной луны. Мастер шел со своею подругой в блеске первых утренних лучей через каменистый мшистый мостик. Он пересек его. Ручей остался позади верных любовников, и они шли по песчаной дороге.

− Слушай беззвучие, − говорила Маргарита мастеру, и песок шуршал под ее босыми ногами, − слушай и наслаждайся тем, чего тебе не давали в жизни, − тишиной. Смотри, вон впереди твой вечный дом, который тебе дали в награду. Я уже вижу венецианское окно и вьющийся виноград, он подымается к самой крыше. Вот твой дом, вот твой вечный дом. Я знаю, что вечером к тебе придут те, кого ты любишь, кем ты интересуешься и кто тебя не встревожит.

Они будут тебе играть, они будут петь тебе, ты увидишь, какой свет в комнате, когда горят свечи. Ты будешь засыпать, надевши свой засаленный и вечный колпак, ты будешь засыпать с улыбкой на губах. Сон укрепит тебя, ты станешь рассуждать мудро. А прогнать меня ты уже не сумеешь. Беречь твой сон буду я.

Так говорила Маргарита, идя с мастером по направлению к вечному их дому, и мастеру казалось, что слова Маргариты струятся так же, как струился и шептал оставленный позади ручей, и память мастера, беспокойная, исколотая иглами память стала потухать. Кто-то отпускал на свободу мастера, как сам он только что отпустил им созданного героя. Этот герой ушел в бездну, ушел безвозвратно, прощенный в ночь на воскресенье сын короля-звездочета, жестокий пятый прокуратор Иудеи, всадник Понтий Пилат.

Источник: nashbulgakov.ru

  • ИЗВО́ЛИТЬ, —лю, —лишь; несов.

    1. чего или с неопр. ( при почтительном обращении). Устар. Хотеть, желать. — Не изволишь ли покушать? — спросил Савельич. Пушкин, Капитанская дочка. Да не изволишь ли сенца? Вот целый 640 стог: Я куму услужить готова. И. Крылов, Волк и Лисица.

    2. Употребляется с неопределенной формой какого-л. глагола вместо личных форм этого глагола для выражения: а) (устар.) почтительной вежливости. — Я, кажется, помешал вам: вы изволили читать. Герцен, Кто виноват? — Марья Николаевна дома? — спросил Полозов. — Дома-с. Изволят одеваться. У графини Ласунской изволят обедать. Тургенев, Вешние воды. — Вы изволите играть на рояле? — спросил он у Веры. Чехов, В родном углу; б) неудовольствия или иронии. [Иван Петрович:] Что ж ты не изволил являться, когда я звоню в третий раз? Гоголь, Утро делового человека. Все это происходило на глазах сплавконторского начальства, которое к восьми часам утра изволило прибыть, чтобы полюбоваться на новое рабочее пополнение. Липатов, Сказание о директоре Прончатове. || повел. изво́ль(те). Употребляется с неопределенной формой какого-л. глагола вместо форм повелительного наклонения этого глагола для выражения: а) вежливой просьбы. — Извольте сесть, Александр Федорыч! и ты, Евсей, сядь. И. Гончаров, Обыкновенная история. — Извольте расписаться в получении ваших бумаг. М. Горький, Жизнь Клима Самгина; б) приказания или наставления. — Извольте искать себе другое место! Здесь вы больше не служите! Чехов, Неприятность. — Ты, голубчик, изволь Шанину слушать внимательно. Караваева, Разбег; в) неудовольствия, досады на необходимость выполнения какого-л. действия. — Вот извольте жить и дело делать с такими господами! Чехов, Дуэль.

    3. повел. изво́ль(те). Разг. Употребляется в значении: а) хорошо, так и быть, согласен. — Я покачал головою. «Хотите пари?» — сказал он —. «Извольте!» Мы ударили по рукам и разошлись. Лермонтов, Бэла. — Отчего у тебя в комнате нет цветов? — Изволь, мой друг, я заведу. Завтра же. Чернышевский, Что делать? Если Вы находите нужным, чтобы я присутствовал при составлении условий с Морозовым, — извольте, я это сделаю. Станиславский, Письмо Вл. И. Немировичу-Данченко, февр. 1900; б) пожалуйста. [Нина (подает ему цветы):] Извольте! Чехов, Чайка.

    Чего изволите? ( устар.) — форма почтительного вопроса в значении: что угодно? [Дарья Ивановна:] Миша! [Миша:] Чего изволите? Тургенев, Провинциалка.

Источник (печатная версия): Словарь русского языка: В 4-х т. / РАН, Ин-т лингвистич. исследований; Под ред. А. П. Евгеньевой. — 4-е изд., стер. — М.: Рус. яз.; Полиграфресурсы, 1999; (электронная версия): Фундаментальная электронная библиотека

Источник: kartaslov.ru

  • ИЗВО́ЛИТЬ, —лю, —лишь; несов.

    1. чего или с неопр. ( при почтительном обращении). Устар. Хотеть, желать. — Не изволишь ли покушать? — спросил Савельич. Пушкин, Капитанская дочка. Да не изволишь ли сенца? Вот целый 640 стог: Я куму услужить готова. И. Крылов, Волк и Лисица.

    2. Употребляется с неопределенной формой какого-л. глагола вместо личных форм этого глагола для выражения: а) (устар.) почтительной вежливости. — Я, кажется, помешал вам: вы изволили читать. Герцен, Кто виноват? — Марья Николаевна дома? — спросил Полозов. — Дома-с. Изволят одеваться. У графини Ласунской изволят обедать. Тургенев, Вешние воды. — Вы изволите играть на рояле? — спросил он у Веры. Чехов, В родном углу; б) неудовольствия или иронии. [Иван Петрович:] Что ж ты не изволил являться, когда я звоню в третий раз? Гоголь, Утро делового человека. Все это происходило на глазах сплавконторского начальства, которое к восьми часам утра изволило прибыть, чтобы полюбоваться на новое рабочее пополнение. Липатов, Сказание о директоре Прончатове. || повел. изво́ль(те). Употребляется с неопределенной формой какого-л. глагола вместо форм повелительного наклонения этого глагола для выражения: а) вежливой просьбы. — Извольте сесть, Александр Федорыч! и ты, Евсей, сядь. И. Гончаров, Обыкновенная история. — Извольте расписаться в получении ваших бумаг. М. Горький, Жизнь Клима Самгина; б) приказания или наставления. — Извольте искать себе другое место! Здесь вы больше не служите! Чехов, Неприятность. — Ты, голубчик, изволь Шанину слушать внимательно. Караваева, Разбег; в) неудовольствия, досады на необходимость выполнения какого-л. действия. — Вот извольте жить и дело делать с такими господами! Чехов, Дуэль.

    3. повел. изво́ль(те). Разг. Употребляется в значении: а) хорошо, так и быть, согласен. — Я покачал головою. «Хотите пари?» — сказал он —. «Извольте!» Мы ударили по рукам и разошлись. Лермонтов, Бэла. — Отчего у тебя в комнате нет цветов? — Изволь, мой друг, я заведу. Завтра же. Чернышевский, Что делать? Если Вы находите нужным, чтобы я присутствовал при составлении условий с Морозовым, — извольте, я это сделаю. Станиславский, Письмо Вл. И. Немировичу-Данченко, февр. 1900; б) пожалуйста. [Нина (подает ему цветы):] Извольте! Чехов, Чайка.

    Чего изволите? ( устар.) — форма почтительного вопроса в значении: что угодно? [Дарья Ивановна:] Миша! [Миша:] Чего изволите? Тургенев, Провинциалка.

Источник (печатная версия): Словарь русского языка: В 4-х т. / РАН, Ин-т лингвистич. исследований; Под ред. А. П. Евгеньевой. — 4-е изд., стер. — М.: Рус. яз.; Полиграфресурсы, 1999; (электронная версия): Фундаментальная электронная библиотека

Источник: kartaslov.ru


Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Этот сайт использует Akismet для борьбы со спамом. Узнайте, как обрабатываются ваши данные комментариев.